кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух. Гораздо
замечательнее был наряд его: никакими средствами и стараньями нельзя бы
докопаться, из чего состряпан был его халат: рукава и верхние полы до того
засалились и залоснились, что походили на юфть, какая идет на сапоги;
назади вместо двух болталось четыре полы, из которых охлопьями лезла
хлопчатая бумага. На шее у него тоже было повязано что-то такое, которого
нельзя было разобрать: чулок ли, подвязка ли, или набрюшник, только никак
не галстук. Словом, если бы Чичиков встретил его, так принаряженного,
где-нибудь у церковных дверей, то, вероятно, дал бы ему медный грош. Ибо к
чести героя нашего нужно сказать, что сердце у него было сострадательно и
он не мог никак удержаться, чтобы не подать бедному человеку медного гроша.
Но пред ним стоял не нищий, пред ним стоял помещик. У этого помещика была
тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба
зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы
загромождены были таким множеством холстов, сукон, овчин выделанных и
сыромятных, высушенными рыбами и всякой овощью, или губиной. Заглянул бы
кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого
дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, - ему бы показалось, уж не
попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются
расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные
запасы и где горами белеет всякое дерево - шитое, точеное, леченое и
плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны', жбаны с рыльцами и без рылец,
побратимы, лукошки, мыкольники, куда бабы кладут свои мочки и прочий дрязг,
коробья' из тонкой гнутой осины, бураки из плетеной берестки и много всего,
что идет на потребу богатой и бедной Руси. На что бы, казалось, нужна была
Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их
употребить даже на два таких имения, какие были у него, - но ему и этого
казалось мало. Не довольствуясь сим, он ходил еще каждый день по улицам
своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все, что ни
попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный
черепок, - все тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил
в углу комнаты. "Вон уже рыболов пошел на охоту!" - говорили мужики, когда
видели его, идущего на добычу. И в самом деле, после него незачем было
мести улицу: случилось проезжавшему офицеру потерять шпору, шпора эта мигом
отправилась в известную кучу; если баба, как-нибудь зазевавшись у колодца,
позабывала ведро, он утаскивал и ведро. Впрочем, когда приметивший мужик
уличал его тут же, он не спорил и отдавал похищенную вещь; но если только
она попадала в кучу, тогда все кончено: он божился, что вещь его, куплена
им тогда-то, у того-то или досталась от деда. В комнате своей он подымал с
пола все, что ни видел: сургучик, лоскуток бумажки, перышко, и все это клал
на бюро или на окошко.
А ведь было время, когда он только был бережливым хозяином! был женат
и семьянин, и сосед заезжал к нему пообедать, слушать и учиться у него
хозяйству и мудрой скупости. Все текло живо и совершалось размеренным
ходом: двигались мельницы, валяльни, работали суконные фабрики, столярные
станки, прядильни; везде во все входил зоркий взгляд хозяина и, как
трудолюбивый паук, бегал хлопотливо, но расторопно, по всем концам своей
хозяйственной паутины. Слишком сильные чувства не отражались в чертах лица
его, но в глазах был виден ум; опытностию и познанием света была проникнута
речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая
хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили две миловидные дочки,
обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и
целовался со всеми, мало обращая внимания на то, рад ли, или не рад был
этому гость. В доме были открыты все окна, антресоли были заняты квартирою
учителя-француза, который славно брился и был большой стрелок: приносил
всегда к обеду тетерек или уток, а иногда и одни воробьиные яйца, из
которых заказывал себе яичницу, потому что больше в целом доме никто ее не
ел. На антресолях жила также его компатриотка, наставница двух девиц. Сам
хозяин являлся к столу в сюртуке, хотя несколько поношенном, но опрятном,
локти были в порядке: нигде никакой заплаты. Но добрая хозяйка умерла;
часть ключей, а с ними мелких забот, перешла к нему. Плюшкин стал
беспокойнее и, как все вдовцы, подозрительнее и скупее. На старшую дочь
Александру Степановну он не мог во всем положиться, да и был прав, потому
что Александра Степановна скоро убежала с штабс-ротмистром, бог весть
какого кавалерийского полка, и повенчалась с ним где-то наскоро в
деревенской церкви, зная, что отец не любит офицеров по странному
предубеждению, будто бы все военные картежники и мотишки. Отец послал ей на
дорогу проклятие, а преследовать не заботился. В доме стало еще пустее. Во
владельце стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких
волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться;
учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам
была прогнана, потому что оказалась не безгрешною в похищении Александры
Степановны; сын, будучи отправлен в губернский город, с тем чтобы узнать в
палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того в полк
и написал к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку;
весьма естественно, что он получил на это то, что называется в
простонародии шиш. Наконец последняя дочь, остававшаяся с ним в доме,
умерла, и старик очутился один сторожем, хранителем и владетелем своих
богатств. Одинокая жизнь дала сытную пищу скупости, которая, как известно,
имеет волчий голод и чем более пожирает, тем становится ненасытнее;
человеческие чувства, которые и без того не были в нем глубоки, мелели
ежеминутно, и каждый день что-нибудь утрачивалось в этой изношенной
развалине. Случись же под такую минуту, как будто нарочно в подтверждение
его мнения о военных, что сын его проигрался в карты; он послал ему от души
свое отцовское проклятие и никогда уже не интересовался знать, существует
ли он на свете, или нет. С каждым годом притворялись окна в его доме,
наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было
заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные
части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам,
которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к
покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения;
покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши,
что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в
чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в
камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям
страшно было притронуться: они обращались в пыль. Он уже позабывал сам,
сколько у него было чего, и помнил только, в каком месте стоял у него в
шкафу графинчик с остатком какой-нибудь настойки, на котором он сам сделал
наметку, чтобы никто воровским образом ее не выпил, да где лежало перышко
или сургучик. А между тем в хозяйстве доход собирался по-прежнему: столько
же оброку должен был принесть мужик, таким же приносом орехов обложена была
всякая баба, столько же поставов холста должна была наткать ткачиха, - все
это сваливалось в кладовые, и все становилось гниль и прореха, и сам он
обратился наконец в какую-то прореху на человечестве. Александра Степановна
Страница 41 из 82
Следующая страница