пехотного полка из Седлеца, возле Кутной Горы".
- От другого товарища, - продолжал пискун, - у меня там тоже красивые
стихи. Прочти их тоже. Давай отдохнем на литературе.
Когда мы были в плену,
Текло время печали,
Тогда-то русским сухарям
Мы цену узнали.
Но вот настали времена,
Каких никто не помнит, -
Один лишь чай давали нам,
В нем сухари мочили мы.
О, жестокие времена!
- Такие красивые стихи сразу не сложишь, - сказал Швейк, передавая книжку
пискуну.
А тот сидел с новой бутылкой в руке и, презрительно отплевываясь, сказал:
- Ничего подобного. Хорошая вещь может возникнуть только с голоду. Те
поэты, что сочиняют стихи о барышнях, луне и сирени, как она цветет на
Петршине, - это только бездельники. - Это свое суждение о поэзии и лирике он
кончил тем, что вновь помахал бутылкой: - Вот тут, господа, у меня вши, с
которыми я делаю опыты. Я их варил полчаса - и им ничего. Но клопы,
напротив, кипятка не переносят. Наверное, поэтому кровати обваривают
кипятком. Затем я их выставлял на мороз. При двадцати градусах они бегают,
чтобы согреться. При тридцати они жмутся друг к дружке, но, когда они
пробыли всю ночь на сорокаградусном морозе, от них осталась только пыль.
"Помни, что ты прах и в прах превратишься", - продекламировал он и, заметив,
что один из пленных надевает на босу ногу башмаки и накидывает шинель, чтобы
сбегать в уборную, передавая ему бутылочку, сказал: - Поставь ее на двери,
на перекладину, посмотрим, что получится. - Затем он надел кальсоны,
застегнул рубашку и сказал: - Господа, нужно развлекаться. Я буду шутом,
нет, я буду мычать, как теленок.
- Смейтесь, господа, - вздохнул Гудечек, смотря на Горжина, копавшегося в
мотне своих брюк, - но мне странно вспомнить о своем доме. Резная кровать,
белые подушки, и жена там лежит одна, без меня, а я тут без нее... на голых
досках...
Гудечек всхлипнул.
- Ну, эти доски мягкие, - сказал, потешаясь над ним, Швейк, - а голыми
они были всегда. На досках шерсть не растет.
- Но доски трут... - пропищал любитель насекомых. - Посмотрите, господа,
что у меня получилось от этого спанья. - Он снова спустил кальсоны и,
выпячивая бедра, стал показывать. Затем взял руку Горжина и положил ее на
бедра: - Вот это мозоли, да? А если бы было светло, то ты бы увидел, что
они, как радуга. Понимаете, господа, если верна теория Дарвина, то дети от
нас должны рождаться ровными, как линейки, чтобы им удобнее было лежать на
досках. - Он колупнул мозоли ногтем и добавил: - Это у меня, как у верблюда,
растут два горба.
Вошел солдат и крикнул:
- Девять часов! Лежать тихо, лампу потушить! Кто-то дунул, и нары
затопила совершенная темнота. Пискливый пленный в ответ на слова солдата
"спокойной ночи" крикнул: "Мать твою..." и полез на свое место по головам
лежавших. Затем снова раздался его голос:
- Господа, расскажите что-нибудь из своей жизни. Эй ты, из тех новых, из
Праги, не мог бы ты нам чего рассказать? Как тебя звать?
- Я Швейк, а рядом со мной Марек, - мы из девяносто первого полка. Вот
раз мы были на маневрах...
И неудержимая речь Швейка хлынула, как вода из озера, когда открывают
плотину. Все вокруг затихло, все лежали ничком, опираясь щеками о руки. В
рассказ Швейка часто вплетались чьи-нибудь слова: "Так у этого папаши было
три сына" или: "Ей было почти тридцать лет, а она меня таскала за собой
почти всю ночь", "Да ведь это же видно, что это борьба международного
капитала", "А дочь говорит: маменька, он мне ее зашил, и у него еще осталось
два клубка" и пр. и пр.
Сквозь окно пробились лунные лучи, небо было глубоким, голубым, воздух
чистым, замерзшим так, что искрился от света луны, а в бараке двести
пятьдесят человек, согнанных случайно в одно место войной, спорили о
политике, рассказывали сказки, скользкие анекдоты или поверяли темноте свои
тайны, свои приключения с судьями, с кредиторами, с офицерами, с женщинами.
Начальник лагерей Омска, в подчинении которого находились также и
пленные, был русский немец барон Клаген. Человек пожилой, очень
добросовестный, он был солдатом до мозга костей, и то, что он был немцем,
особенно приближало его к пленным. И не он, но поведение пленных было виной
тому, что его симпатии к ним быстро угасали. Свобода передвижения и
заработков в самом начале для пленных ничем не ограничивалась, но пленение
это превратилось в свободу нищенствования и бродяжничества. Одни из них
стали брать деньги от экзальтированных женщин, другие начали относиться
дерзко и даже провокационно ко всему, что было русским и что они со своей
западноевропейской точки зрения считали ниже их стоящим.
До него дошли жалобы, что пленные покупают в театрах и кинематографах
самые дорогие места, появляются в них в сопровождении дам полусвета к
немалому огорчению русских матрон, заботившихся о том, чтобы их дочери были
в хорошем обществе. Приходили жаловаться русские офицеры, утверждавшие, что
пленные перехватывали у них извозчиков, переплачивая им деньги. Полиция
передала жалобу торговцев на то, что пленные крадут на базаре все, что не
прибито гвоздями.
Итак, фон Клаген вынужден был помаленьку подстригать крылья пленных,
раскрывшиеся благодаря русскому хлебосольству слишком широко, и наконец
сделал то, что уже было проведено по всей России и Сибири: запер пленных в
лагеря.
Но тем не менее он по-прежнему симпатизировал им и заботился о них. Ни
один офицер, ни один фельдфебель не были уверены, что начальник фон Клаген
не появится перед ними, что он не остановит любого пленного и не спросит
его, получил ли он мыло, белье, которое он приказал выдавать; он не преминет